– Анна, работай! Анна, не зевай по сторонам! – но на всякое замечание она отвечала сердитым ворчанием. Наконец, когда Марья Семеновна приказала ей распороть и переделать вновь дурно сшитый шов, она вскочила с места, смяла работу и бросила ею прямо в лицо помощнице надзирательницы. Нина Ивановна видела её поступок и решила, что его невозможно оставить безнаказанным: это значило бы и обидеть Марью Семеновну, и дать дурной пример остальным детям.
Она велела Анне, во-первых, сесть со своей работой за отдельный стол, подальше от подруг, и, во-вторых объявила, что после обеда, когда все воспитанницы пойдут играть на двор, она должна будет остаться в классе и исправить дурно сделанный шов. Наказание было не жестоко, девочка выносила гораздо более тяжелые, но Нина Ивановна смотрела на нее так строго, таким суровым голосом сказала ей, запирая дверь класса: «сиди здесь одна, дурная девочка!», что сердце девочки сжалось от горя.
Одну минуту ей хотелось броситься к Нине Ивановне, хотелось закричать ей: «не сердитесь на меня, я не дурная, я ведь злюсь оттого, что вы меня не любите!» но в коридоре раздался голос Любочки: «Мама, мамочка!» и Нина Ивановна поспешила на зов дочери, не заметив движения Анны, оставив ее одну с теми печальными и злыми чувствами, которые снова овладели ею.
Вместо того, чтобы тихо сидеть на месте и шить заданный урок, Анна беспокойно ходила по комнате, точно зверек, посаженный в клетку. Ей неудержимо хотелось и рыдать, и в то же время сделать кому-нибудь зло, неприятность Она колотила кулаками по столам, опрокидывала скамейки; если бы мебель была менее прочна, она наверно переломала бы ее. На шкафу она заметила рабочий ящик Марьи Семеновны. Поставив табурет на стол, она достала его, вынула оттуда ножницы, разрезала на мелкие клочки рубашку, которую должна была шить, а сам ящик сломала.
Можно себе представить удивление воспитанниц и негодование Марьи Семеновны, когда они, вернувшись в класс, увидели все эти проделки. Марья Семеновна, дрожа от гнева, пошла прямо в комнату Нины Ивановны и рассказала ей все случившееся, требуя примерного наказания виновной.
– Ее надо высечь и выгнать вон! непременно надо! – твердила она.
Напрасно старалась Нина Ивановна успокоить ее; она все стояла на своем, что нынче ей от девчонок совсем житья нет, что она непременно поговорит с директором и, если он согласен так же баловать ребят, то она уйдет из приюта.
– Лучше уж куда-нибудь в услужение поступлю, – говорила она, – чем жить здесь да терпеть обиды от всякой дрянной девчонки.
– Делайте, как знаете, я уже вам сказала, что не дам ни сечь, ни бить детей, пока я здесь! – отвечала Нина Ивановна.
– Так позвольте хоть запереть ее в темный чулан до приезда директора, он рассудит, – настаивала Марья Семеновна.
– Пожалуй, запирайте, – усталым голосом проговорила Нина Ивановна.
Она сейчас только узнала, что директор очень сердится за происшествие на крыше, что он вообще недоволен её слишком снисходительным обращением с детьми и собирается приехать объясниться с ней по этому поводу. Объяснение, во всяком случае, не, обещавшее ей ничего приятного. И надобно же было этой несносной Анне именно теперь, в этот самый день приняться за свои старые штуки. Марья Семеновна наверно нажалуется директору, он вспомнит, что это та самая Колосова, которую Катерина Алексеевна давно советовала выгнать из приюта, и Анне несдобровать.
Утолив свою злобу над несчастным рабочим ящиком, Анна стихла и без сопротивления дала запереть себя в темный чулан, игравший роль карцера при Катерине Алексеевне. Она по старой памяти думала, что ей придется просидеть там до поздней ночи, а может быть и ночь, но, к удивлению её, не прошло и трех-четырех часов, как дверь отворилась и ее позвала Нина Ивановна.
– Выходи, бедная девочка, – грустным голосом сказала надзирательница, – иди к детям, сегодня ты последний день у нас.
– Как?.. Куда же меня денут? – более с любопытством, чем со страхом спросила Анна.
– Директор узнал, как ты себя дурно вела, и решил, что тебе нельзя оставаться в приюте. Он отдает тебя в ученье к прачке. Ты будешь жить у неё шесть лет, работать на нее, а она выучит тебя хорошо мыть и гладить белье.
Анна задумалась.
– А вы бы отдали свою Любочку к такой прачке? – вдруг спросила она, глядя прямо в глаза Нине Ивановне.
– Нет, конечно! – как-то невольно ответила Нина Ивановна, и затем, спохватившись, прибавила, – если ты будешь хорошо вести себя, ты выучишься полезному ремеслу и можешь потом зарабатывать себе хлеб.
– Любочку вы не отдали бы, зачем же вы меня отдаете? – опять спросила Анна, и голос её дрожал от внутреннего волнения. – Если бы директор сказал, что вашей Любочке нельзя здесь оставаться, что бы вы сделали?
– Я не рассталась бы с ней. Но, Анна, ведь Любочка моя дочь, а ты нет. Мне очень, очень тебя жаль, но я, право, ничего не могу для тебя сделать.
Анна грустно усмехнулась и пошла в класс к подругам, сидевшим за вязаньем чулок.
Все уже знали о судьбе, предстоявшей ей, все только об этом и говорили. Младшие завидовали Анне, что она уйдет из приюта, будет «жить на воле», но старшие останавливали их.
– Глупые вы! Ничего не знаете, потому так и говорите, – рассуждала Параша. – Вы думаете – сладко жить в работницах у какой-нибудь прачки? Здесь мы хоть сыты; хорошо работаем, не шалим, так никто нам дурного слова не скажет, а там она и голоду, и холоду, и колотушек натерпится. Кто за нее заступится? Никто! Известно, сирота безродная.
– Да вы знаете ее к кому отдают? – вмешалась Малаша. – К той Ямичевой, у которой из нашего приюта уже двое жили. Одна-то, Лиза Карасинская, полугода не протянула, зачахла да и померла, а другая, Марфушей ее зовут, приходила оттуда к нам сюда, плакала, рассказывала, что это за житье: кажись, лучше сразу помереть, чем этак мучиться…